Эволюция Ахматовой от «я» до «мы» и трагическое одиночество Цветаевой
Между ранней любовной лирикой и поздним творчеством и Ахматовой и Цветаевой — огромная полоса: тут были смерть, разруха, потери, предательства, перевернутый быт, безысходное ощущение катастрофы, было все, что только может выпасть на долю человека, застигнутого сменой эпохи. Но как все живое, их лирика продолжала жить, отказывалась быть надгробным украшением. «Скрытый двигатель» поэзии Цветаевой — жадная тяга к Жизни. Не в суженом понимании, как простое жизнелюбие, а некое языческое ощущение себя, стремление все почувствовать и все
Ты сам мне подал — слишком много!
Я жажду — сразу всех дорог!
Всего хочу…
И даже у Ахматовой в таком мрачном стихотворении, как «Все расхищено, предано, продано…» можно было услышать доброжелательное любопытство и интерес к новому миру: Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано, Отчего же мне стало светло? Старый мир был разрушен, новый только начинал жить. Для Ахматовой, Цветаевой и многих других, разрушенное прошлое было хорошо знакомым и обжитым
И все же внутренняя сила жизни заставляла посреди обломков старого и незнакомого нового продолжать творить поэзию. Заметно меняется в 20-30 годы по сравнению с ранними книгами и тональность того романа любви, который до революции временами охватывал почти все содержание лирики Ахматовой.
Начиная уже с «Белой стаи», но особенно в «Подорожнике», «Anno Domini» и в позднейших циклах любовное чувство приобретает у нее более широкий и более духовный характер. От этого оно не сделалось менее сильным. Наоборот, стихи, посвященные любви, идут по самым вершинам человеческого духа. Они не подчиняют себе всей жизни, всего существования, как это было прежде, но зато все существование, вся жизнь вносит в любовное переживание всю массу присущих им оттенков. Наполнившись этим огромным содержанием, любовь стала не только несравненно более богатой и многоцветной, но и по-настоящему трагедийной в минуты потрясений.
Библейская, торжественная приподнятость ахматовских любовных стихов этого периода объясняется подлинной высотой, торжественностью и патетичностью заключенного в нем чувства.
Не случайно, к концу 20-х годов, но в особенности в 30-е годы, Ахматову начинает привлекать библейская образность и ассоциации с евангельскими сюжетами. Ахматова на протяжении 30-х годов работает над стихами, составившими поэму «Реквием», где образы Матери и казнимого Сына соотнесены с евангельской символикой. Библейские образы и мотивы, традиционно использовавшиеся в женской поэзии, давали возможность предельно расширить временные и пространственные рамки произведений, чтобы показать, что силы Зла, взявшие в стране верх, вполне соотносимы с крупнейшими общечеловеческими трагедиями.
Ахматова не считает происшедшие в стране беды ни временными нарушениями законности, которые могли бы быть легко исправлены, ни заблуждениями отдельных лиц.
Библейский масштаб заставляет мерить события самой крупной мерой. Ведь речь шла об исковерканной судьбе народа, о геноциде, направленном против нации и наций, о миллионах безвинных жертв, об отступничестве от основных общечеловеческих моральных норм. Ахматова прекрасно понимала свою отверженность в государстве-застенке:
Не лирою влюбленного
Иду пленять народ
Трещотка прокаженного
В моей руке поет.
Успеете нахаяться,
И воя, и кляня.
Я научу шарахаться,
Вас, смелых, от меня.
Хотя Солженицын считал, что «Реквием» слишком личен и субъективен и, что личный момент «я была тогда с моим народом» — придавил всеобщий; «Реквием» — это подлинно народное произведение. Не только в том смысле, что он отразил и выразил великую народную трагедию, но и по своей поэтической форме, близкой к народной причети. «Сотканный» из простых «подслушанных», как пишет Ахматова, слов, он с большой поэтической и гражданской силой выразил свое время и страдающую душу народа. Цикл «Реквием» не существует в поэзии поэтессы изолировано. Мир поэзии Ахматовой — мир трагедийный. Мотивы беды и трагедии воплощались в ранней поэзии как мотивы личные.
В 20-е годы личное и общее единоборствовали в ахматовской поэзии.
Только после страшных переживаний, выпавших на долю Ахматовой в 30-40-х годах, ей удалось синтезировать оба эти начала. И характерно, что она находит решение не в радости, не в экстазе, а в скорби и в страданиях. «Реквием» и «Поэма без героя» — два ярких примера взаимопроникновения личного и общего. В «Реквиеме» отчаяние матери не обособляет ее.
Наоборот, через свою скорбь она прозревает страдания других. «Мы» и «я» становятся почти синонимами. Ахматова сама предугадала, чем станет ее «Реквием»:
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ…
Предельное одиночество не перерождается в эгоцентрическое замыкание в собственной боли. Душа Ахматовой открыта: Опять поминальный приблизился час. Я вижу, я слышу, я чувствую вас.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною.
Чисто поэтически «Реквием» — чудо простоты. Поэзия Ахматовой всегда была четкой, по-петербургски подобранной. Ей всегда были чужды вычурность и говорливость московского лада. Но в «Реквиеме» ей удалось еще большее — дисциплинировать свои собственные чувства, вогнать их в крепкую ограду стихотворной формы, как воды Невы сдерживаются гранитными набережными. Простая суровость формы, противостоящая страшному содержанию, делает «Реквием» произведением, адекватным той апокалиптической поре, о которой оно повествует.
В свете следующих событий в жизни страны и в жизни Ахматовой многие мотивы перечисленных стихотворений выглядят как предчувствие и предсказание.
Эволюция Ахматовой от «я» до «мы» и трагическое одиночество Цветаевой