На тему: Трагическое и комическое в повести Платонова «Котлован»
Трагическое и комическое в повести А. Платонова «Котлован»
Следуя привычной логике вещей, трагическое и комическое нужно рассматривать как компоненты вечной антитезы: присутствие одного исключает возможность появления другого. Парадокс платоновской прозы, однако, состоит в том, что даже самые мрачные и трагические ее страницы способны вызвать у читателя не только отчаяние или ужас, но и могут заставить его смеяться. Если бы существовал частотный словарь языка Платонова, то первыми в нем, наверное, были бы слова «терпение», «скука»,
Мир, в котором царствуют «усталое терпение», «тоска тщетности», «грусть великого вещества», казалось бы, должен быть непроницаем для смеха. Однако нельзя утверждать, что в прозе Платонова трагическое и комическое — «две вещи несовместные»: стихия смеха пронизывает все повествование, вторгаясь в самые страшные и трагические его эпизоды.
Вне контекста отдельные эпизоды «Котлована» могли бы быть восприняты как отрывки из какой-нибудь кинокомедии о жизни России конца 1920-х гг. Вот, например, деревенский мужик, отдавший лошадь в колхоз и теперь лежащий
Тяжесть хочешь получить в слепую кишку? Имей в виду — любой кодекс для меня слабі»
Литературным «двойником» отца Федора из романа «Двенадцать стульев» выглядит платоновский поп, «остриженный под фокстрот» и собирающий в церкви по пятаку на трактор для активиста. Комические, абсурдные превращения пронизывают всю сцену разговора попа и Чиклина: столпы веры становятся «подкулацкими святителями», поминальные листки — списками «неблагонадежных», осмелившихся в церкви креститься и молиться, а ближайшая политическая задача попа теперь — записаться в кружок безбожия. Однако последнее слово — «безбожие» — в этом эпизоде «Котлована» звучит не просто как очередной логический диссонанс. Заключительная реплика попа возвращает слову изначальный смысл: «Мне, товарищ, жить бесполезно…
Я не чувствую больше прелести творения — я остался без Бога, а Бог без человека…» Фарсовый эпизод, который — потенциально — мог бы стать разрядкой в напряженном и трагическом действии повести, оборачивается духовной драмой человека и получает в контексте повести бытийное измерение.
Сложный синтез трагического и комического, отличающий прозу Платонова, определяет в «Котловане» и характер гротеска — важнейшего художественного приема, используемого писателем в эпизодах раскулачивания «зажиточного бесчестья». Отправным пунктом «сплошной коллективизации» в повести становится деревенская кузня, в которой трудится главный враг всех кулаков — медведь Медведев. В системе персонажей повести ему отводится роль «активного класса» — наравне с активистом или Чиклиным.
Медведь выполняет карательные функции при помощи «классового чутья» — зверь носом чует «кулацкий элемент» и безошибочно приводит Чиклина к домам тех, кто нажил добро батрацкой плотью. Буквальное прочтение идеологической формулы — «классовое чутье» — лежит в основе гротескного превращения зверя в «сознательного молодца», а серия его «визитов» к кулацкому населению превращается в череду сюрреалистических иллюстраций к понятию «сплошная коллективизация».
Изображение раскулачивания в повести разворачивается в ряд гротескных эпизодов, причудливо сочетающих правдоподобие и фантастику, юмор и горький сарказм. В одной избе активисты застают самостоятельно приготовившегося умереть мужика: он уже несколько недель лежит в гробу и сам время от времени подливает в горящую над ним лампаду масло. В другой хозяин встречает их, вылезая из рассохшегося скрипучего гроба, устроенного на печи. «Хитрый» кулацкий мальчишка успевает спастись от коллективизации, унося в руках свое последнее достояние — горшок. Организация колхоза завершается «ликвидацией кулаков вдаль» — их сплавляют по снежной реке на плоту — и гротескным восклицанием Жачева, «последнего счастливого человека» на земле: «Эй, паразиты, прощай!»
Однако фантасмагория на этом не заканчивается: под звуки радио, ревущего «марш великого похода», колхоз бросается в страшную фантастическую пляску — пляску смерти. Бывшие живыми «систематически уплывали по… мертвой воде», а оставшиеся жить уподобились мертвецам, кружащимся в диком хороводе: «Елисей… вышел на среднее место… и затанцевал по земле, ничуть не сгибаясь… он ходил как стержень — один среди стоячих, — четко работая костями и туловищем». Герои «Котлована» единственный раз предстают перед читателем развеселившимися — но от этого веселья становится жутко!
Толкущиеся в лунном свете призраки далеко не случайно будут названы страницей позже мертвыми: «Жачев! — сказал Чиклин. — Ступай прекрати движение, умерли они, что ли, от радости: пляшут и пляшут».
Противоречащая здравому смыслу, абсурдная реплика Чиклина на самом деле предельно четко выражает суть происходящего: живые и мертвые в «Котловане» поменялись местами. Вне платоновского контекста такая реплика могла бы вызвать веселое недоумение — в «Котловане» она запечатлевает страшную явь.
Алогизм — вообще один из основных источников комизма в прозе Платонова. Его «умные дураки» регулярно прибегают к алогизму как средству самозащиты от навязчивой демагогии «активистов». Достаточно вспомнить объяснения Насти по поводу ее социального происхождения: «Главный — Ленин, а второй — Буденный. Когда их не было, а жили одни буржуи, то я и не рожалась, потому что не хотела.
А как стал Ленин, так и я стала!» Революционная фразеология класса-гегемона используется Настей «творчески»: политически правильная лексика становится основой абсурдной с точки зрения логики конструкции.
Особо следует отметить значимость алогизма в самых трагических ситуациях — умирания и смерти: именно эти эпизоды максимально насыщены комическими эффектами. Гибель Сафронова и Козлова сопровождается в повести негодующим восклицанием Насти: «Они все равно умерли, зачем им гробы!» Реплика девочки кажется нонсенсом, если не учитывать сюжетный контекст «Котлована»: в одном из гробов, предназначенных теперь для умерших, Настя спала, а другой служил ей «красным уголком» — в нем хранились ее игрушки.
Трагикомически выглядит и одна из следующих сцен повести: рядом с телами двух погибших обнаруживается «четвертый лишний» труп! Именно четвертый, поскольку к деревенскому мужику, «беспланово» убитому Чиклиным, добавляется еще один, который «сам пришел сюда, лег на стол между покойными и лично умер».
Совершенно особая сфера комизма в повести — политический язык эпохи «великого перелома». Многочисленные идеологические клише и политические лозунги подвергаются в устах героев пародийному переосмыслению и переформулированию. Активист, например, заносит принесенные Вощевым вещи в особую… графу под названьем «Перечень ликвидированного насмерть кулака как класса пролетариатом, согласно имущественно-выморочного остатка». Стереотипные формулы прочитываются буквально и иронически обыгрываются в каламбурах: «Вопрос встал принципиально, и надо его класть обратно по всей теории чувств и массового психоза…»
Доверие к метафоре, столь характерное для политической фразеологии эпохи, также фиксируется в языке повести. Однако реализация метафоры в тексте Платонова обнажает скрытый абсурд партийных клише, и их значение овеществляется в цепной реакции каламбуров: «Мы уже не чувствуем жара от костра классовой борьбы, а огонь должен быть: где же тогда греться активному персоналу». Превратившимся в отвлеченные понятия «костру» и «жару» возвращено прямое значение, а результатом «разоблачения» казенной формулы становится комический эффект.
Таким образом, трагическое и комическое соединяются в прозе Платонова в неразделимое целое. Изображение одного из самых трагичных эпизодов отечественной истории строится на основе гротеска и соединяет в себе страшное и смешное, фантастическое и реальное. Платоновский мир — мир на грани апокалипсиса — допускается присутствие смеха, но улыбка на лице читателя застывает гримасой ужаса.
В этом мире чем смешнее — тем страшнее…
На тему: Трагическое и комическое в повести Платонова «Котлован»