Пересказ романа Довженко «Очарованная Десна» — Пролог

До чего же красиво и весело было в нашем огороде! Вот как выйти из сеней и посмотри вокруг — совершенно все зеленое и буйное. А сад было как зацветет весной! А что делалось в начале лета — огурцы цветут, тыквы цветут, картофель цветет. Цветет малина, смородина, табак, фасоль.

А подсолнух, а мака, свекла, лебеда, укроп, морковь! Чего только не насадит наша неугомонная мать.

— Ничего в мире так я не люблю, как садить что-либо в землю, чтобы произрастало. Когда вылезает из земли всякий росточек, вот мне радость, — любила приговаривать она.

Огород

до того переполнялся растениями, что где-то среди лета они уже не умещались в нем. Они лезли друг на друга, переплетались, душились, карабкались на хлев, на крышу, ползли на плетень, а тыквы свисали из плетня прямо на улицу.

А малины — красной, белой! А вишен, а груш сладких, было, как накушаешься — целый день живот как бубен.

И росло еще, вспоминаю, много табака, за которым мы, маленькие, ходили в лес, из-за которого познали первые мозоли на детских руках. А вдоль плетня, за старым плетнем, росли большие кусты смородины, бузины и еще каких-то неизвестных растений. Там неслись куры втихаря от матери и разная

мелкая птица.

Туда мы редко лазили. Там было темно даже днем, и мы боялись гадюки. Кто из нас в детстве не боялся гадюки, так за всю жизнь так и не увидел ее нигде?

Вокруг дома, который стоял в саду, цвели цветы, а за домом, напротив дверей сеней, вокруг вишен, порос полынью старый погреб с открытой крышкой, откуда всегда пахло плесенью. Там, в темноте, в грязи прыгали лягушки. Наверно, там водились и гадюки.

На погребе любил спать дед.

У нас был дед очень похож на бога. Когда я молился богу, я всегда видел на покути портрет деда в старых одеяниях из серебряной фольги, а сам дед лежал на печи и тихо кашлял, слушая своих молитв. В воскресенье перед богами горела маленькая синяя лампадка, в которую всегда набиралось полно мух. Образ святого Николая также был похож на деда, особенно когда дед временами подстригал себе бороду и выпивал перед обедом рюмку водки с перцем, и мать не ругалась.

Святой Федосий более смахивал на отца. Федосию я не молился, у него была еще темная борода, а в руке палка, одетая почему-то в белый платок. А вот бог, похожий на деда, тот держал в одной руке круглую солонку, а тремя пальцами второй вроде бы собирался взять зубок чеснока.

Звали нашего деда, как я уже потом узнал, Семеном. Он был высок и худ, и чело у него высокое, волнистые длинные волосы седы, а борода белая. И была у него большая грыжа еще из молодых чумацких лет. Пахнул дед теплой землей и немного мельницей.

Он был грамотен по-церковному и в воскресенье любил торжественно читать псалтырь. Ни дед, ни мы не понимали прочитанного, и это всегда волновало нас, как странная тайна, которая предоставляла прочитанному особенный, небудничный смысл.

Мать ненавидела деда и считала его чернокнижником. Мы не верили матери и защищали деда от ее нападений, потому что псалтырь внутри был не черным, а белый, а толстый кожный переплет — коричневая, как гречневый мед или старое голенище. В конечном итоге, мать крадучись таки уничтожила псалтырь.

Она сожгла его в печи по одному листочку, боясь жечь сразу весь, чтобы он временами не взорвался и не разнес печь.

Любил дед красивую беседу и хорошее слово. Временами по пути на луг, когда кто спрашивал у него дорогу на Борзну или на Батурин, он долго стоял посреди пути и, махая кнутовищем, звал вслед путнику:

— Прямо, да и прямо, да и прямо, да и никуда же не сворачивайте!.. Хороший человек поехал, дай ему бог здоровья, — вздыхал он мягко, когда путник, наконец, исчезал в кустах. — А кто он, дед, человек та? Откуда он? — А бог его знает, разве я знаю… Ну, чего стоишь как вкопанный? — обращался дед к коню, садясь на телеги. — Но, трогай-бо, ну… Он был наш хороший дух луга и рыбы.

Грибы и ягоды собирал он в лесу лучше нас всех и разговаривал с конями, с телятами, с травами, со старой грушей и дубом — со всем живым, что росло и двигалось вокруг.

А когда мы вот временами наловим волоком или топчиком рыбы и принесем к куреню, он, улыбаясь, укоризненно качал головой и говорил с чувством тонкого сожаления и примириения с бегом времени:

— А-а, разве это рыба! Невесть что, не рыба. Вот когда-то была рыба, чтобы вы знали.

Вот с покойным Назаром, пусть царствуе, как пойдем было…

Здесь дед заводил нас в такие сказочные дебри древности, что мы переставали дышать и бить комаров на поджилках и на шее, и тогда уже комары, нас поедом ели, пили нашу кровь, наслаждаясь, и уже давно вечер поступал, и большие сомы уже плавали в Десне между звездами, а мы все слушали, раскрыв широко глаза, пока не повергались в сон в душистом сене под дубами над очарованной рекой Десной.

Самой лучшей рыбой дед считал линя. Он не ловил линей в озерах ни волоком, ни топчиком, а как-то вроде бы брал их из воды прямо руками, как китайский фокусник. Они будто сами плыли к его рукам.

Говорили, он знал такое слово.

Летом дед зачастую лежал на погребе ближе к солнцу, особенно в полдень, когда солнце прижигало так, что все мы, и наш кот, и собака, и куры прятались под любисток, красные смородины, или в табак. Тогда ему была наибольшая утеха…

Более всего в мире любил дед солнце. Он прожил под солнцем около ста лет, никогда не прячась в холодок. Так под солнцем на погребе, около яблони, он и умер, когда пришло его время.

Дед любил кашлять. Кашлял он временами так долго и громко, что, сколько мы не старались, никто не мог его как следует передразнить. Его кашель слышал весь угол.

Старые люди по кашлю деда угадывали даже погоду.

Временами, когда солнце хорошее прижжет, он даже синел весь от кашля и ревел, как волк или лев, хватаясь обеими руками за штаны, где была та грыжа, и закорючивая кверху ноги, совсем как маленький.

Тогда Пират, который спал около деда на траве, вскакивал спросонку, убегал в любисток и из испуга гавкал уже оттуда на деда.

— И не гавкай хоть ты мне. Чего бы вот я гавкал, — жалился дед. — Ворон-ворон! — И, чтобы хотя бы тебе кость в горло! Кахи-ках!..

Тысячи тоненьких дудок вдруг заигрывали у деда внутри. Кашель клокотал у него в груди, как лава в вулкане, долго и грозно, и очень нескоро после наивысших нот; когда дед был уже весь синей, как цветок крученного паныча, вулкан начинал действовать, и тогда мы убегали кто куда, а вслед нам долго еще неслись громы деда и блаженное кряхтение.

Убегая от дедового рева, однажды прыгнул я из-под красных смородин прямо в табак. Табак был высок и густой-прегустой. Он именно цвел большими золотыми гроздьями, как у попа на ризах, а над ризами носились пчелы — видимо-невидимо.

Большие табачные листья сразу опутали меня. Я упал в зеленую чащу и полез под листьями просто к огурцам. В огурцах тоже были пчелы.

Они хозяйничали около цветка и так прытко летали к подсолнуху, к маку — и домой, и так им было некогда, что, сколько я не пытался, как ни дразнил их, так ни одна почему-то меня и не укусила. А пчелиное жало хотя и болит, зато уже когда начнешь плакать, дед уже или мать дают сразу медную копейку, которую нужно прикладывать к болезненному месту.




Пересказ романа Довженко «Очарованная Десна» — Пролог