Поэта далеко заводит речь
Поэзия Цветаевой, чуткая на звуки, различала голоса бесчисленных дорог, уходящих в разные концы света, но одинаково обрывающихся в пучине войны: «Мировое началось во мгле кочевье…». В канун революции Цветаева вслушивается в «новое звучание воздуха». Родина, Россия входила в ее душу широким полем и высоким небом.
Она жадно пьет из народного источника, словно предчувствуя, что надо напиться в запас перед безводьем эмиграции. Печаль переполняет ее сердце. В то время как, по словам Маяковского «уничтожились все середины», и «земной
Цветаева равно готова была осудить и тех и других — за кровопролитие:
Все рядком лежат,
Не развесть межой.
Поглядеть: солдат!
Где свой, где чужой?
Октябрьскую революцию Цветаева не приняла. Лишь много позднее, уже в эмиграции, смогла она написать слова, прозвучавшие как горькое осуждение самой же себе: «Признай, минуй, отвергни Революцию — все равно она уже в тебе — и извечно… Ни одного крупного русского поэта современности, у которого после Революции не дрогнул и не вырос голос, — нет».
Но пришла она
Лирика Цветаевой в годы революции и Гражданской войны, когда она вся была поглощена ожиданием вести от мужа, который был в рядах белой армии, проникнута печалью и надеждой. Она пишет книгу стихов «Лебединый стан», где прославляет белую армию. Но, правда, прославляет ее исключительно песней глубочайшей скорби и траура, где звучат многие мотивы женской поэзии XIX века.
В 1922 году Цветаевой было разрешено выехать за границу к мужу. Эмиграция окончательно запутала и без того сложные отношения поэта с миром, со временем. Она и в эмиграции не вписывалась в общепринятые рамки.
Марина любила, как утешительное заклинание, повторять: «Всякий поэт, по существу, эмигрант… Эмигрант из Бессмертия во Время, невозвращенец в свое время!»
В статье «Поэт и время» Цветаева писала: «Есть такая страна — Бог, Россия граничит с ней, — так сказал Рильке, сам тосковавший по России всю жизнь». Тоскуя на чужбине по родине и даже пытаясь издеваться над этой тоской, Цветаева прохрипит как «раненое животное, кем-то раненное в живот».
Тоска по родине!
Давно Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно
Где совершенно одиноко.
Она даже с рычанием оскалит зубы на свой родной язык, который так обожала:
Не обольщусь и языком Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично — на каком
Не понимаемой быть встречным!
Далее «домоненавистнические» слова:
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…
Затем следует еще более отчужденное, надменное:
И все — равно, и все — едино…
И вдруг попытка издевательства над тоской по родине беспомощно обрывается, заканчиваясь гениальным по своей глубине выдохом, переворачивающим весь смысл стихотворения в душераздирающую трагедию любви к родине:
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина…
И все.
Только три точки.
Но в этих точках — мощное, бесконечно продолжающееся во времени, немое признание в такой сильной любви, на какую неспособны тысячи вместе взятых стихотворцев, пишущих не этими великими точками, каждая из которых как капля крови.
В цветаевской лирике 30-х годов звучат разные мотивы, один из сильнейших — тоска по родине, любовь к ней — до боли, до готовности к любой жертве:
Ты! Сей руки своей лишусь,
Хоть двух!
Губами подпишусь
На плахе: распрь моих земля
Гордыня, родина моя!
Поэта далеко заводит речь