Разумихин, старавшийся разгадать загадку Раскольникова

Достоевский был реалистом и оставался реалистом всегда, поэтому он никогда не забывал о земных корнях создаваемых им трагедий. Образы, идеи и идеалы в его романах растут из действительности, и всегда можно проследить, с какими тревогами времени они связаны, где легло семя возросшего дерева.

Можно установить примерно и год, в котором Раскольников совершил свое преступление. Достоевский-художник, естественно, не был стеснен календарем как летописец, как историк. Он позволял себе, какие угодно анахронизмы.

Да и не всегда имеет значение,

в каком именно году происходит действие художественного произведения. Но бывают годы относительно безразличные и взаимозаменимые, и бывают годы кризисные, накаленные, создающие приподнятую и в то же время грозную атмосферу, призывающие к немедленным действиям и массы, и отдельных людей. Может показаться, что горячечная мономания и горячечный поступок Раскольникова были результатом «уединенной» идеи, но сама-то его уединенная идея была взнесена на гребень историческим валом, и мы еще увидим, какое огромное значение это имеет для смысла романа.

Разумихин, старавшийся разгадать загадку Раскольникова, говорит

о трех годах неумолчной, надоевшей ему «прогрессивной» трескотни. Разумихин, несомненно, имеет в виду три года нарастания и крушения революционной ситуации — с 1859 по 1862 год. «Приметы времени», разбросанные там и сям по страницам романа, все отнесены именно к этому трехлетию: это и ссылка на коммуны «нигилистов», и упоминание о полемике, разгоревшейся по поводу публичного исполнения госпожой Толмачевой отрывка из «Египетских ночей», и т. д. Порфирий Петрович говорит о судебной реформе, что она еще только «идет», а «пришла» она, как известно, в 1864 году; Порфирий ловит Раскольникова еще в рамках старого, дореформенного судопроизводства. Достоевский еще уточняет дату.

В трактирной сцепе с Заметовым обыгрывается тема пожаров: газеты полны были пожарами в 1862 году, знаменитыми петербургскими пожарами, может быть, случайными, а вероятней всего, провокационными, которыми правительство воспользовалось для контрудара по «партии» революции.

К больному Раскольникову, у которого сидят Разумихин и Зосимов, приходит Лужин, жених его сестры Дуни. Каждый собеседник, не выходя за рамки, определенные ему в сцеплении событий романа, вносит в него, в соответствии со своими характером и целями, свое понимание исторического момента. Они мнят себя индивидуальностями, независимыми от движения, на самом же деле они все, каждый своим особым образом, преломляют надежды и устремления стоящих за ними, пришедших в движение, органически сложившихся коллективов — сословий, классов, народа.

Спор нарастает — сталкиваются мнения о положении и роли массы, о значении и правах личности, о политической экономии, о социализме, о власти, об общественном, нравственном и философском идеале.

Россия вступила в переломную эпоху, Россия сделалась больна. Это понимали все. «Куда идти? чего искать? Каких держаться руководящих истин? — спрашивал Щедрин на исходе революционного кризиса шестидесятых годов. — В особенности ощутительно дает себя чувствовать эта трагическая сторона жизни в те эпохи, в которые старые идеалы сваливаются с своих пьедесталов, а новые не нарождаются.

Эти эпохи суть эпохи мучительных потрясений, эпохи столпотворения и страшной разноголосицы. Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить, и живет в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит.

По Достоевскому, самой великой, самой трагической и самой типичной переходной эпохой была пора крушения античной цивилизации, затянувшаяся тяжкая жизнь общества, разуверившегося в языческих богах, но еще не уверовавшего в Христа. Такое представление было свойственно не ему одному. Мы только что видели, что и Щедрин вспоминал эпоху падения языческой античной цивилизации. Но никто, кроме Достоевского в его романах, не умел с таким художественным тактом указать на всемирно-исторические рамки своего повествования.

Да, это только один роман, казалось, говорил он, но это страница, важная для выбора пути в будущее всем человеческим родом. Раскольников, выполняя на берегу Иртыша свой каторжный «урок», смотрел на противоположный берег: «Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его». Там начало пути, первобытная, кочевая, безгосударственная свобода, века «Авраама и стад его». Здесь последнее звено пути, мечта о тиранической власти Его, Единственного, со всем тем, что вытекает из понятия единоличной, ничем не ограниченной, «наполеоновской» власти, с правом жизни и смерти над каждым человеком. «Совесть моя спокойна, — думает Раскольников. — Конечно, сделано уголовное преступление, конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите за букву закона мою голову… и довольно!

Конечно, в таком случае даже многие благодетели человечества, не наследовавшие власти, а сами ее захватившие, должны бы были быть казнены при самых первых своих шагах».




Разумихин, старавшийся разгадать загадку Раскольникова