Становление русской реалистической фантастики в прозе Пушкина и Гоголя

Творческие искания Гоголя в середине 1830-х годов имели ДЛЯ этого процесса первостепенное значение. Впервые в русской литературе складывалась система фантастической образности, по Степени парадоксальности нисколько не уступающая «трансцендентальной буффонаде» романтиков, но в то же время принципиально иная по своей эстетической природе. Своеобразным Эквивалентом необузданной и беспредельной игры романтического воображения явилось воссоздание окружающей человека действительности — такой, какова она есть.

В петербургских

повестях Гоголя новая художественная цель неразрывно связывается с использованием фантастических форм. Автор «Невского проспекта» видит главную примету современности в резком расхождении между сущностью общественного бытия и его осязаемыми реалиями: «Все обман, все мечта, все то, чем кажется». Отсюда следует, что все обманчивые видимости современной жизни должны быть разрушены, деформированы или смещены в сознании человека — лишь при этом условии ему откроется ее подлинная, незримая сущность.

Так возникает гротескный гоголевский мир, где нарушены привычные читательскому взгляду связи, формы и закономерности.

Глубинная истина проступает сквозь миражи поверхностной внешней Правды и оказывается в изображении Гоголя странной, иррациональной, невероятной. Такова, по его художественной интуиции, настоящая сущность русской жизни, более важная, чем все поддающиеся обычному описанию ее факты.

У Гоголя во всем сказывается решительный отход от романтического двоемирия. В петербургских повестях нет двух самостоятельных сфер, чья неслиянность выражает собой дисгармонию миропорядка; фантастическое обнаруживается в собственной природе бытовых, социальных, психологических явлений обыденной жизни. Но дело тут не просто в сатирическом заострении типизации.

У Гоголя 1830-х годов сверхъестественное — в том же измерении, что и обыденное; просто нет резкой границы, которая отделяла бы собственную природу обыденного от реальностей «эсхатологического» порядка — таких, как «законы создателя» или пришествие антихриста. Первая редакция «Портрета» продемонстрировала этот принцип открыто, в двух других повестях «Арабесок» он смещен в подтекст, но сохраняет силу. С другой стороны, социальная конкретизация вневременного конфликта добра и зла у Гоголя проникает в самое существо изображаемого. Становится невозможно отделить воздействие социальной среды от воздействия сверхъестественных сил. Но и эти последние в свою очередь осмысливаются социально и вовлекаются в сферу сатирического обличения современного общества.

В конечном счете преодолевается не просто та или иная конкретная романтическая традиция, но вообще вся романтическая концепция фантастического.

Однако при всем том фантастика Гоголя время от времени ощутимо соприкасается с наследием романтической баллады. Это заметно, скажем, в стадии перехода от романтизма к реалистическому миропониманию, прежде всего в повести «Вий», завершающей переломный для Гоголя «Миргород» .

Однако в этом сложном сюжете балладное начало не теряет свои основные качества. Вернее было бы говорить о своеобразном их обновлении. Напряжение драматизма, усиливаясь до про дела, и здесь приоткрывает потаенные возможности жизни и человека, но открываются они значительно шире и глубже, чем, скажем, в «Страшном гадании».

Вторжение фантастических сти хий, вселенское противоборство добра и зла интересуют Гоголи более всего как силы, пробуждающие личность в заурядном «существователе». Фантастический сюжет раскрывает противоречивость и катастрофичность этого процесса: пробуждаются лишь чувства, но не сознание; обыкновенному человеку не под силу постичь смысл бытия, он останавливается в смятении перед таинством красоты и загадкой зла и не выдерживает прямого соприкосновения с этими роковыми тайнами.66 Может быть, такова судьба всякого, кому выпала на долю возможность заглянуть в бездну дисгармонии мира: вопрос о том, постижимы ли его главные тайны и разрешимы ли глубочайшие его противоречил, оставлен в повести открытым.

Страшно у Гоголя и другое: мир волшебных фантасмагорий в финале безвозвратно исчезает вместе с гибнущим Хомою Брутом, уступая место царству житейской прозы. Но в то же время справедливо подчеркивается, что в повести есть своеобразный катарсис, и он связан именно с историей центрального героя, «с его неудержимым, хотя и роковым порывом к красоте» . Ни трагическая гибель Хомы, ни иронический финал не обесценивают те непостижимые для героя чувства, которые выбили его из колеи обыденно-пошлого существования и возвысили до роли участника космической драмы. Происходит, скорее, обратное: развязка и эпилог акцентируют значительность того, что раскрылось в рамках рассказанной истории.

Таким образом, в сложной гамме красок, которую использует русская фантастическая проза романтической эпохи, всегда различимы особенные тона, напоминающие о балладной поэзии чудесного, о традиции, созданной балладами Жуковского, прежде всего.




Становление русской реалистической фантастики в прозе Пушкина и Гоголя