Интерпретация Михаила Айзенберга
Своеобразию воссозданного Зиником человеческого типа уделяет основное внимание в своей интерпретации романа Михаил Айзенберг. Сквозной персонаж зиниковской прозы — эмигрант. Он переменил страну, но облучен черным солнцем Исхода, одержим прошлым как болезнью.
По советским меркам, это, конечно, человек «застойного периода», хотя бы по той, переходящей в мнительность внимательности к нюансам личных отношений, которая сейчас уже сильно притупилась в общественных бурях. А по западным меркам? Попытка взглянуть на себя чужими глазами
Михаил Булгаков, безрезультатно добивавшийся разрешения на поездку за границу, писал, что советскому человеку прививается психология заключенного — заключенного в пределах СССР. Например, признание Марии Розановой: «… эмиграция меня очень многому научила. Это тяжелый опыт, но невероятно полезный. И я думаю, что только в эмиграции я по-настоящему поняла, что такое моя родная страна, в которой я прожила сорок
Я никогда не понимала так отчетливо, как в эмиграции, что моя страна — это наше общее произведение, что это не откуда-то пришедшие, навалившиеся на страну, оккупировавшие ее силы марксизма, социализма, ленинизма, коммунизма и прочих нехороших слов с окончанием на «изм»: Нет, это общество, которое построили мы сами. Источник зла мы должны искать не где-то на стороне, а внутри себя. И я это вывела как раз на основании опыта эмиграции. Выехав на Запад, мы — третья эмиграция — построили абсолютно тот же мир, из которого мы выехали, с которым мы боролись.
Ну,, единственное — мы не можем создать свою Лубянку, — но это только потому, я думаю, что… мы живем в странах, правительства которых нам этого не позволят» 93, с. 183.
Роман «Лорд и егерь» косвенным образом как раз направлен против духа непримиримости, атолерантности, присущего третьей волне эмиграции.
Герой смотрится в разные лица как в зеркала, чтобы ловить в чужом свое.
«Лорд и егерь» — какая-то особая проза: проза-выяснение, проза-самоопределение. В переплетении ложных свидетельств и искренних самооговоров выстраивается сложнейшая эквилибристика доказательства недоказуемой вины. В основе почти всех внутренних конфликтов романа — спор между предателем, узником и тираном или только между предателем и узником, но оба действуют как настоящие тираны.
Сюжет, так или иначе, строится на столкновении героя со своим двойником. То есть с самим собой. Это бой с тенью. И выяснение отношений идет через какой-то внутренний «железный занавес» — через ожесточение, через нежелание понять.
Нельзя примирить этих двоих, себя прежнего, ветхого и себя настоящего. Спор о правоте постепенно выстраивается в некую самодельную метафизику, основанную на идее отъезда, ухода, обретения, но и невосполнимой потери. В этом споре почему-то невозможно перемирие, нельзя успокоиться на том, что в области поступков не бывает ничего безошибочного, как не бывает предмета без обратной стороны.
Потенциальный «переводчик» Зиника — не какой-то абстрактный «культуролог», последовательно и методично осуществляющий миссию сближения культур, а смятенный, закомплексованный, рефлексирующий интеллигент, лишь пробивающийся к осознанию своей культуристорической роли медиатора, посредника между Россией и Западом. Но у него есть одно очень важное качество, делающее претензий на эту роль небезосновательными: интеллигент Зиника — человек мира, а не «человек боя»; он чужд жесткой политической ангажированности, вообще жесткой привязанности к какой-либо из форм идеологии; культурно-творческая работа для него неизмеримо привлекательнее. Как бы сама судьба — через тернии и курьезы — ведет зиниковского героя к постижению своего предназначения.
Естественным и органичным оказывается совмещение в тексте произведения сюжетных глав и литературоведческих «записок», причем сюжетные главы «олитературиваются» и «театрализуются» .
Подчас герои ощущают себя попавшими в литературный текст, против своей воли «цитирующими» то, о чем когда-то читали или слышали от другого. Так, Зиник пишет: «Веронские пертурбации были для Феликса как возвращение в эту авестийскую «литературу». Но уже не на правах слушателя, а в виде персонажа, героя.
Чужого, однако, романа. Чужой драмы. Трагикомедии» . Не случайно в романе приводится суждение Оскара Уайльда о том, что жизнь имитирует литературу, а не наоборот. Правда, чтобы заметить это, нужно знать литературу.
У персонажей «Лорда и егеря» она не сходит с языка. Литературой меряют жизнь, в литературе ищут аргументов, за литературой всегда остается последнее слово.
В том или ином виде в романе цитируются Библия, Тассо, Шекспир, Дефо, Джон Вильсон, Джеймс Томпсон, Томас де Куинси, Киплинг, Джойс, Пиранделло, Батюшков, Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов, Набоков, Пастернак, по разным поводам упоминаются Вордсворт, Берне, Лермонтов, Зощенко. Преобладают русские и английские источники цитирования, что мотивируется фактом обретения эмигрантами из СССР новой родины — Великобритании, актуализацией в их сознании всего, что известно о ее истории, культуре и обычаях, все более глубоким погружением в новую среду. Соседство английских и русских цитации выглядит естественным; младшая культура выступает «на равных» со старшей. Достоевский, Толстой, Чехов не сходят с языка не только героев-эмигрантов — апелляция к ним по тем или иным поводам органична и для интеллектуалов-«островитян».
Это — всечеловеческое достояние, своего рода эсперанто культуры, как и Шекспир, Дефо, Вордсворт, Берне, Джойс…
Интерпретация Михаила Айзенберга